Притчи Христовы

Притча не бывает понятна вне контекста. Именно притчи нельзя вырывать из евангельского контекста: они задыхаются, мельчают. Впрочем, это общая судьба любой церковной святыни: последняя похожа на метерлинковскую Синюю Птицу. В своей стране она изумительно прекрасна. Но, увезенная на чужбину, разлученная со своей страной, выцветает… Чтобы евангельские притчи, пересаженные в нерелигиозную обстановку, не выцвели совсем, стоит все же напомнить тот контекст, в котором они органично служат замыслу Сказителя.

Притча – это аллегория, в которой слушатель должен узнать себя. Евангельские притчи – это не просто житейские иллюстрации некоторых нравственных истин, а обращение к совести человека: понимаешь ли ты, что происходит с тобой? Персонажи ее не наделяются каким-то строго определенным характером. Они не описываются, и сказитель притчи не дает их психологического портрета. Персонаж притчи – это чистый субъект нравственно-религиозного выбора.
 
Это один из основных принципов построения библейского текста: он взывает к самоопределению человека, к выбору. Образ действия библейского текста можно понять, сравнивая его не с литературой, а с иконой.
 
Принципы восприятия библейского текста и иконы весьма схожи. Как известно, своеобразнейшей чертой церковной живописи является использование принципа обратной перспективы. Обратная перспектива создается расходящимися вдаль линиями и развертками зданий и предметов. Фокус – точка схода всех линий иконного пространства – находится не за иконой, а перед ней, в храме.
 
Стоит заметить, что перевернутая перспектива в христианском мировосприятии не является достоянием только иконописи. Вся евангельская этика – это мир обратной перспективы. Смысл заповедей блаженств («блаженны нищие, плачущие, жаждущие, алчущие, ненавидимые и гонимые…») сводится к утверждению того, что блажен тот, кто так или иначе несчастлив. Иерархия евангельских ценностей выглядит перевернутой в сравнении с предпочтениями «мира». В центре христианской проповеди – распятый Христос. То, чем дорожит мир и то, чего он боится, меняется местами:
 
Крест становится не позором и проклятием, а победой. Мирской же победитель в самом главном может оказаться фатально проигравшим – «какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит» (Мф. 16, 26).
 
Мир видится Церковью иначе, чем он сам думает о себе. Икона есть свидетельство об этом ином видении, и хотя бы поэтому она не может быть просто картиной. В этом сказывается именно реализм иконы, ее верность реально пережитому человеческому опыту: «Христианство не есть что-нибудь маловажное. Тайна христианства необычайна для мира сего», – говорил преп. Макарий Египетский. Значит, необычность христианского искусства не есть нечто нарочитое.
 
Обратная перспектива дает иную точку отсчета, выносит центр за мои пределы: не нечто значимо потому, что включено в мой мир, мой горизонт, мое поле зрения; напротив, я могу нечто значить лишь потому, что я включен в нечто большее, чем я сам. Христианское смирение не позволяет человеку считать себя точкой отсчета. «Иисус сказал Им: вы знаете, что почитающиеся князьями народов господствуют над ними, и вельможи их властвуют ими. Но между вами да не будет так: а кто хочет быть большим между вами, да будет вам слугою; и кто хочет быть первым между вами, да будет всем рабом» (Мк. 10, 42 – 44). Служащий всем, понятно, меньше всех и уже поэтому не может быть самой большой вещью в мире…
 
Этот неэгоцентричный смысл обратной перспективы знают и дети. Пока их не приучат рисовать мир не так, как они его видят, а так, как они, с точки зрения взрослых, должны его видеть, дети рисуют в обратной перспективе. И когда в одном из экспериментов мальчика спросили, почему дорога, ведущая к дому из глубины рисунка, расходится вдаль, ответ был: «Так ведь гости же оттуда придут!»
 
В иконе так же – самое главное «приходит оттуда». Чтобы понять это, вспомним евангельскую притчу о том, как некий человек, «отправляясь в чужую страну, призвал рабов своих и поручил им имение свое:
 
И одному дал он пять талантов, другому два; иному один, каждому по его силе; и тотчас отправился. Получивший пять талантов пошел, употребил их в дело и получил другие пять талантов; точно так же и получивший два таланта приобрел другие два. Получивший же один талант пошел и закопал его в землю и скрыл серебро господина своего» (Мф. 25, 14 – 18). Потом же, когда пришла пора отчета, рабы, умножившие данные им таланты, принесли нажитое ими господину и получили от него награды. Но, когда зарывший талант в землю попробовал вернуть лишь то, что ему дали, он встретил неожиданное негодование: «Раб ленивый и лукавый!»
 
Эта притча говорит о самом главном в отношениях Бога и человека: человек – соработник, сотрудник Божий, но, чтобы он реализовал себя в качестве такового, ему сначала надлежит принять от Бога «таланты», «дары» жизни, добра, творчества… Самое главное в жизни христианина – его спасение и возможность обновления – даны ему как дар: «Благодатью вы спасены через веру, и сие не от вас, Божий дар: не от дел, чтобы никто не хвалился. Ибо мы – Его творение, созданы во Христе Иисусе на добрые дела, которые Бог предназначил нам исполнять» (Еф. 2, 8 – 10). Дар же прежде всего требует принятия, а затем уже и ответа. Христианин должен быть открыт к новым вдохновениям, новым вразумлениям. Эта открытость, распахнутость стоит в основе Богообщения. Все будет человеку дано, но сначала «восклонитесь», предстаньте перед Дающим, обратитесь к Нему.
 
Обратная перспектива как бы выталкивает взор человека из своего пространства, не дает ему войти в икону и за нее. «Обратная перспектива не втягивает взгляд зрителя, а, наоборот, задерживает, препятствуя возможности проникнуть и войти в изображение, в его глубину, сосредотачивая все внимание зрителя на самом изображении». Если пространство картины – это пространство за ней (точка схода всех линий – фокус – помещается сзади), то в иконе ее пространством, в котором идут и сходятся все линии, является пространство перед ней, то есть пространство храма или комнаты, в котором стоит молящийся человек. Таким образом, молящийся уже стоит в пространстве иконы, поскольку икона сама выходит из себя, обращаясь к нему. Человек же в молитвенном созерцании должен раскрыть свою душу, чтобы принять в нее то, что несет в себе икона, – ее гармонию, ее свет.
 
Обратная перспектива превращает наше пространство в место действия иконы. И в этом икона просто воспроизводит специфику библейского текста. Именно в терминах прямой и обратной перспектив можно выразить разницу между текстом Писания и художественным текстом. Художественный текст вводит человека в свой мир. Читая «Сагу о Форсайтах», человек забывает о своей жизненной и бытовой ситуации и весь растворяется в пространстве романа. Он живет тревогами, болью и радостями его персонажей. Роман вводит читателя в себя. Он разрывает меня на две части: «я» – как читатель и «я» – как человек. Читая, я забываю мои тревоги, и даже мои обязанности. Я – уведен из моего мира.
 
Напротив, священный текст, текст проповеди стремится влиться в мою жизнь, буквально вторгнуться в нее, понудить меня понять, что то, о чем идет речь в Евангелии, принадлежит к числу фундаментальнейших вопросов именно моей жизни. Не сопереживание Иисусу, Петру или Аврааму требуется от меня. Я должен перед лицом этого текста понять – происходящее там и тогда некоторым образом происходит со мной. Кому бы ни говорил Христос Свои слова, Он говорит их мне. Обличает фарисеев – меня обличает. Утешает апостолов – меня утешает. Призывает к вере – меня призывает. Апостолы просят: «Умножь в нас веру» – и это тоже моя молитва о моей духовной нужде. Подлинно духовное прочтение Писания дает Великий канон преподобного Андрея Критского. В этом каноне, читаемом четыре первых вечера Великого поста, преподобный Андрей отождествляет себя, по сути, со всеми лицами Ветхого и Нового Завета. Видит грех Давида – «ты же, душе моя, и горшее сотворила еси», видит ревность Илии – «ты же, душе моя, ревности его не поревновала еси»… И человек, слушающий этот канон в храме, на фоне непрестанного тихого пения «Помилуй мя, Боже, помилуй мя», к себе прилагает все события Священной истории, находя в них укор, утешение или пример для себя, для той жизни, которую он ведет здесь, в своем веке, в своем доме.
 
Этот текст заставляет встроить его в ткань нашей жизни. Библия не может быть лишь рассказанной, наподобие гомеровской, действительностью. Ее задача – воздействие на сознание адресата, а не передача информации. Это не поэзия, не переживание, а выход в новый пласт реальности. Эти тексты нельзя пересказать. Это не книга на полке, а зерно в поле. Мир сказания мы должны включить в нашу действительность и нашу собственную жизнь. События Священной истории не просто вспоминаются, они объемлют и спасают нас.
 
Святитель Григорий Богослов так выражал эту особенность библейского слова: «Хорошо, если человек понимает смысл Писания, – но еще лучше, если он просто кается, читая Слово». Библия стремится не столько дать нам возможность истолковать ее по-своему, сколько сама желает истолковать по-новому нашу жизнь.
 
В иконе, как и в библейском тексте, обратная по сравнению с художественным текстом перспектива и динамика: не мы входим в нее, а она в нас. Текст иконы и Библии настолько реален, настолько самостоятелен, что он не нуждается в собственном оживлении через наше вхождение в него, но, напротив, сам волит войти в нашу жизнь, чтобы ее оживить. Евангелие, как и икона, не просто «повествование» или «иллюстрация», но живая проповедь, вызов, обращенный к человеку.
 
Пример такого прочтения Евангелия дает стихотворение Арсения Тарковского:

Просыпается тело,
Просыпается слух.
Ночь дошла до предела,
Крикнул третий петух.

 

Сел старик на кровати,
Заскрипела кровать.
Было так при Пилате.
Что теперь вспоминать.
И какая досада
Сердце точит с утра?

 

И на что это надо –
Горевать за Петра?
Кто всего мне дороже,
Всех желаннее мне?
В эту ночь – от Кого же
Я отрекся во сне?

 

Крик идет петушиный
В первой утренней мгле
Через горы-долины
По широкой земле.

Перед арестом Христос предсказал Петру – самому пылкому своему ученику, – что даже он оставит Его. «Истинно говорю тебе, что в эту ночь, прежде нежели пропоет петух, трижды отречешься от Меня» (Мф. 26,34). Тарковский не иллюстрирует этот эпизод Евангелия. Он помещает евангельскую трагедию в свою жизнь. «Крик идет петушиный… по широкой земле». 70-е годы, в которые написано это стихотворение, – это последние годы жизни Тарковского («старик»). И надо ли напоминать, что в эти годы отречения и предательства стали уже привычкой?…
 
Другая возможность сопоставления иконы и Писания – в подчеркнутом дистанцировании и иконы, и авторов Библии от субъективности. Если бы современный писатель писал роман о жертве Авраама, там было бы несколько сот страниц и о его переживаниях и о переживаниях автора по этому поводу. Но в Библии все проще: «Авраам встал и пошел». Даже в истории Страстей, где евангелист, казалось бы, побуждается высказаться и занять личную точку зрения, тем не менее, он лично остается в тени. Он ничего не говорит о своем горе и потрясении.
 
Как икона стремится показать не субъективное восприятие реальности иконописцем, но явить саму Реальность, – так и библейский рассказ есть свидетельство самой Реальности о Себе. Поэтому вполне справедливо замечает В. Розанов, что выражение «библейская поэзия» не совсем правильно. Библия совершенно чужда главного и постоянного признака поэзии – вымысла, воображения, украшения, даже наивного, простого. Прямая цель библейского рассказа – передать факт, событие, и только. Библия – «книга былей».
 
Особенно это важно помнить при вхождении в Евангелие. Евангелие, как мы помним, не философский трактат, а рассказ о том, что произошло «при Пилате».
 
Те притчи, которые собраны в Евангелиях, также христоцентричны. И именно потому были непонятны толпе. Возьмем, например, притчу о сеятеле (Мф. 13, 1 – 23). Ее не поняли даже апостолы.
 
Недоумение было связано с тем, что для понимания притчи требовалось увидеть – эта притча о сеятеле, а не о поле. Поле – Израиль. Это было понятно всем. Израиль должен плодоносить – тоже ясно. Людские сердца по-разному откликаются на призыв Бога – так же несомненно. Но какое семя брошено в это поле и кем? Чтобы понять эту первую притчу Христа, надо изначала отождествить Его с Сеятелем и Его учение – с семенами. То есть эта притча – опять же о Тайне Христа. Вышел Сеятель сеяти – «не какой-то сеятель», но с определенным артиклем, то есть истинный Сеятель.
 
«Понимание богословского смысла этой притчи дает новую глубину и ее конкретно-бытовому материалу. По иудейским писаниям, употреблялось двоякое сеяние. Семя или разбрасывалось рукой, или же сеяли при помощи скота. В последнем случае наполняли зерном мешок с дырами и клали на спину животного, так что когда оно двигалось, зерно густо рассыпалось по земле. Таким образом, легко могло случиться, что семя падало безразлично: то на выбитую дорогу, то на места каменистые, негусто покрытые землей, или же там, где терния из тернистой ограды проросли на поле – семя падало и на добрую землю».
 
Семя Евангелия бросают в людские сердца разные проповедники, в том числе и лично малодуховные, малоталантливые. Апостол Павел говорил о проповедниках Евангелия: «Сокровище сие (благодать Божию) мы носим в глиняных сосудах». В спорах о Церкви, которые сопровождают всю ее историю, такое уточнение бытового контекста евангельской притчи явно укрепляет именно православную позицию:
 
Благодатность Церкви и ее таинств зависит от святости Бога, а не от святости церковнослужителей. Собственно, уже в Евангелии Христос говорит о фарисеях: «Что они велят вам – делайте, по делам же их не поступайте». Семя, посеянное ослом, стоит взрастить, и неприязнь, вызываемую этим животным, не следует переносить на хлеб, взращенный с его помощью.
 
Характерно, что притчи Нагорной проповеди говорят о Царстве Божием: Христос пришел основать Царство, а не школу. Вся доктрина – это общение с Ним.
 
Об этом общении со Христом говорит и притча о блудном сыне (Лк. 15, 11 – 32). Это не просто семейная трагедия и не просто притча о сыновнем послушании. Если бы это было так, то для учебников литературы можно было бы избрать другие сюжеты на ту же тему из мировой письменности.
 
Эта притча отвечает на вопрос, может ли Бог прощать и очищать человека. Евангелист Лука так объясняет повод произнесения Христом этой притчи: «Приближались к Нему все мытари и грешники слушать Его. Фарисеи же и книжники роптали, говоря: Он принимает грешников и ест с ними» (Лк. 15,1 – 2). У фарисеев не было сомнения в праведности Самого Иисуса. Но им казалось, что праведник не должен пятнать себя общением с людьми, более грешными, чем он.
 
Итак, это притча о потерявшихся и найденных любовью. Она сказана в защиту людей, которые приходили к Самому Христу. Но если притча об отце, принимающем сына, сказана о людях, принятых Христом, значит, от Него же они некогда и уходили. Люди отпали от Бога, и Он приходит их искать – вот смысл притчи 15-й главы Луки.
 
Пища, которую ест блудный сын, – «рожки» для свиней. В Палестине растет так называемое рожковое дерево, похожее на акацию. Его стручками (имеющими форму рожков) действительно можно питаться ранней весной – пока они еще мягкие. На вкус эти рожки довольно сладкие. И все же кажущаяся сладость греха не может насытить душу.
 
Блаженный Августин говорил Богу: «Ты создал нас для Себя, и мятется сердце наше, пока не успокоится в Тебе».
 
Этот же голод виден и в строках Арсения Тарковского:

Вот и лето прошло,
Словно и не бывало.
На пригреве тепло.
Только этого мало.

 

Все, что сбыться могло,
Мне, как лист пятипалый,
Прямо в руки легло.
Только этого мало.

 

Понапрасну ни зло,
Ни добро не пропало,
Все горело светло.
Только этого мало.

 

Жизнь брала под крыло,
Берегла и спасала,
Мне и вправду везло.
Только этого мало.

 

Листьев не обожгло,
Веток не обломало…
День промыт, как стекло.
Только этого мало.

Так, человеческая душа, созданная по образу Бесконечности, не может насытиться вне Бога. В Псалтири есть слова «бездна бездну призывает». В христианской традиции эти слова понимаются как призыв бездны человеческой души к бездне Бога.
 
Так, «младший сын», уйдя от Отца, смог насытить свое тело пищей для свиней, но не смог насытить свою душу.
 
Поэтому в конце концов он, как сказано в притче, «пришел в себя», осознал свое бедственное положение и сказал себе: «Сколько наемников у отца моего избыточествуют хлебом… встану, пойду к отцу моему и скажу ему: отче! я… недостоин называться сыном твоим», хотя бы «прими меня в число наемников твоих» (Лк. 15, 17 – 19).
 
Отец не слушает извинений: он видит лицо, глаза сына, видит, что любовь не покинула сыновнее сердце. Он не дает сыну говорить, но сразу вводит его в дом. Так Божественная любовь опережает наше покаяние. Так в сердце светлеет просто от решимости пойти в храм еще до того, как человек ступит на порог храма. В конце концов, Богу нужно именно сердце. «Сын мой, отдай сердце твое мне», – говорит Библия.
 
В притче сын отличает своего земного отца от Отца Небесного: «Отче! Я согрешил против неба и пред тобою». Каяться надо не только перед Богом, но и перед людьми. И покаяние, которое человек приносит Богу, в православной традиции может принимать священнослужитель. Ведь блудного сына приглашают на «пир». «Пир» Церкви есть Литургия, Причастие Агнцу Божию – Христу. Священник же есть служитель Литургии, которому поручено заботиться о том, чтобы как можно больше людей пришли на трапезу Отца, – но пришли в качестве сыновей Божьих, а не в качестве сотрапезников свиней.
 
И еще один важнейший смысл этой притчи: покаяние дарует радость. Оно вводит радость в сердце человека, которое раньше было помрачено грехом, и в сердца его близких. Покаяние – это не мрачное самобичевание. По слову преподобного Исаака Сирина, «покаяние – это трепет души перед вратами рая». И именно радостью венчается притча о блудном сыне: «…а о том надобно было радоваться и веселиться, что брат твой сей был мертв, и ожил, пропадал и нашелся».
 
Преподобного Иоанна Лествичника его личный опыт покаянной жизни побудил сказать: «Бог не требует, братия, и не желает, чтобы человек плакал от болезни сердца, но чтобы от любви к Нему радовался душевным смехом». Покаяние рождается «от любви к Нему»: это предстояние перед Кем-то, а не размышление о чем-то. Это обращение к Личности, а не безличная оценка случившегося. Сын не просто рассказывает о своих грехах. Это не психоанализ – он кается. Он пришел к живой личности, не к принципу. Здесь положительная любовь к отцу, а не просто ненависть к себе и своим делам.
 
Христианский путь ведет скорее через обращение моего Я к Ты, чем через уничтожение Я. Он ведет через самоотвержение ради Другого. Покаяние – это путь живого и обновляющего диалога Личностей. Только так человек может разрушить пустоту, которую он вздул в себе: только извне, только положительным содержанием она может быть заполнена. Если человек уже отчаялся изменить себя и свою жизнь – чем он может быть избавлен и от уже невыносимой тяжести прошлого, и от беспросветного отчаяния относительно будущего? Покаянием. В церковном языке «покаяние» – это антоним «отчаяния». Потому и говорит преп. Иоанн Лествичник, что «покаяние есть отвержение отчаяния». Человек в мире не один. У него есть Дом, в который он всегда может вернуться.
 
Более того, по наблюдению святителя Феофана Затворника, «к Богу нельзя идти с чувством «я сам» – даже если человек думает: вот я покаюсь, и все будет хорошо. Но без Бога человеческое покаяние: что оно? Ушибся и больно: что тут?!» Покаяние связано с ожиданием исцеляющей помощи извне, от любящей благодати Божией.
 
В этом – одно из отличий христианства от языческих концепций «рока», «фатума», «кармы». А. Клизовский – ученик Е. Рерих – так разъясняет разницу между христианским и оккультным пониманием покаяния (к сожалению, вслед за своими учителями становясь на сторону оккультизма): «Воздаяние людям за их поступки производит не Существо, хотя бы и очень высокое, хотя бы и Сам Бог, Которого можно было бы упросить, но слепой закон, не обладающий ни сердцем, ни чувствами, которого ни упросить, ни умолить нельзя, – пишет А. Клизовский. – Человек не может дать ничего закону, чтобы получить от него больше, он не может его любить и не может рассчитывать на ответную любовь со стороны закона. Греческая Фемида говорила древнему греку то, чего не знает современный христианин, что воздаяние за дела производит не премудрый Господь, но слепой и вместе с тем разумный закон. Религиозно настроенный христианин может молиться своему Богу хоть с утра до вечера, может каяться в своих грехах хотя бы каждый день, может разбить себе лоб, кладя земные поклоны, но он не изменит этим своей судьбы ни на йоту, ибо судьба человека складывается его делами, за которые закон Кармы приведет соответствующие результаты, и результаты эти нисколько не будут зависеть ни от молитв, ни от поклонов, ни от покаяния». Здесь забыты и евангельская притча о блудном сыне, и молитва разбойника, и покаяние Марии Магдалины, и раскаяние Давида. Принять теософию за «развитие христианства» можно только, если забыть, что Христос сравнивал Бога с любящим Отцом, а не со слепым законом. Согласно библейскому Откровению, не безликий и безлюбовный «Закон», а любящая Личность Творца – исток мироздания. И потому «Господь не стыдится принимать нас снова» (преподобный Макарий Египетский).
 
И именно проповедью покаяния христианство обновило мир. «В тайне слез христианских содержится главная тайна христианского воздействия на мир: ими преобразовало оно историю. Не бичами, не кострами, не тюрьмами: все это – бессилие тех, кто не умел плакать», – писал Василий Розанов.
 
Труп не может сам себя оживить. А именно мертвецом называет блудного сына отец в евангельской притче. Та смерть, о которой говорит притчевый отец, – это смерть духовная, а не телесная. Без различения этих двух видов смерти ничего не будет понятно в Евангелии. Медики говорят, что если у человека есть какой-либо орган, то в природе есть и болезни, характерные именно для этого органа. К этому можно добавить, что раз у человека есть душа, то есть и болезни, поражающие душу. Грех в православной традиции считается именно болезнью, раной, которую человек причиняет своей собственной душе. И вот, с одной стороны, преподобный Исаак Сирии уподобляет грешника псу, который лижет пилу и не замечает причиняемого себе вреда, потому что пьянеет от сладости собственной крови. А с другой – в исповедальной молитве священник говорит своему кающемуся духовному сыну: «Пришел еси во врачебницу (больницу), да не неисцелен отыдеши».
 
Итак, смысл аскетики: не вреди своей душе. Смысл притчи о блудном сыне: покаянием всегда можно найти дорогу к Отчему Дому.
 
В заключение разговора об этой притче стоит обратить внимание на реакцию старшего сына. Старший сын, который никогда не уходил от отца, всегда был ему верен, придя, узнал, по какому поводу пир, и не захотел войти в дом. Ему стало обидно, что он переносил тяготы зноя и стужи, работая на отца, и никогда отец не оказал ему такого внимания. Согласно очень распространенному толкованию святых отцов, старший сын – иудеи, младший – язычники. Кто ближе, кто дороже Богу? Человек какого происхождения? Оказывается – любого. Критерий находится не в прошлом, а в настоящем. Что бы ни было в прошлом человека, если сейчас он принимает Сына Божия, если сейчас он обращается ко Христу, к нему самому приложимы слова Евангелия: «Вы уже не рабы, но сыновья».
 
Диакон Андрей КУРАЕВ